Женщина
Гендер
История
Анамнез Нездоровая одержимость "Новая Юность", №3(42), 2000 “Страсть к идеям и развитие психологических комплексов вокруг некоторых имен и понятий, вообще типичные для европейского романтизма, в России были доведены до крайности... В русской привязанности к классической древности и к сублимации сексуальности в творческую деятельность было всегда нечто нездорово-одержимое. Можно предположить, что удивительные и оригинальные творческие жизни Бакунина и Гоголя были в какой-то степени компенсацией их сексуального бессилия”, — размышлял четверть века тому назад над страницами классической русской литературы американский историк Дж.Биллингтон. Он видел в героях Пушкина, Лермонтова, Тургенева “эгоцентрических любовников”, которые “обнимали женщин, как и идеи, с той смесью страсти и фантазии, которая делала прочные отношения почти невозможными...”. XVIII век “подарил” российской литературе и культуре гипер-трофию духовно-романтического отношения к женской любви. В начале XIX столетия мужья все чаще стали признаваться в своих воспоминаниях о том, что именно жены дали им возможность “вкусить истинное на земле счастие”, а в письмах мужей к женам нормой стали романтизированность и сентиментальность: “Целую твои ножки, моя благодетельница... целую тебя сердцем, полным твоими добродетелями...” Такой дискурс формировался кругом чтения, в котором на рубеже веков было изрядное количество “нежных малюток”, подобных “фiялочкам”, их объятий “маленькими ручоночками”, исколотыми шиповником или запачканными земляникой, “слезно окропленных” ресниц и, конечно, “легких ножек” и прочего. Дворянин С.Н.Глинка прямо признавался в том, что в юности таким образом “лелеял сердце жизнью мечтательной”.Любопытно, что сублимированные формы чувственной любви, подобные эротическим переживаниям, могли быть обращены у русского дворянина “просвещенного, осьмнадцатого века”, не только к женщине, но и к носителям власти: “Я руку его, лежавшую у меня на плече, целовал, как у любовницы...” — вспоминал Л.Н.Энгельгардт о своей встрече с императором, и, похоже, это переживание оставило в его душе больший след, чем все “нежнейшие чувствования” по отношению к женщинам, встреченным им на жизненном пути. Нормы этикетного поведения дворянина в начале—середине XIX века предполагали умение завоевывать сердца, покорять многих представительниц “слабого пола”. Аристократы пушкинского времени, с детства получавшие хорошее светское воспитание, даже оставаясь религиозными людьми, умело дистанцировались от официального ханжества (в том числе освященного церковью). В то же время давно известно, что классическая русская литература XIX века формировала в читающей публике отношение к любви как к событию. Чувственная страсть для русской женщины и русского мужчины всегда была не даром Божьим, не благом и не ровным теплом, что обогревает жизнь, — такая страсть, если судить по русской классике, всегда — “стихийное бедствие, пожар, землетрясение, эпидемия, после которой жить больше нельзя, а остается лишь омут, обрыв, откос и овраг...” (Г.Гачев). Разночинцы, выходцы преимущественно из духовной среды, бывшие семинаристы — вот кто оказался благодатной социальной почвой для восприятия любовного влечения как “стихийного бедствия”. Порывавшие с одними устоями своей прошлой жизни, они не могли, как ни старались, преодолеть других. Перенесенные в чужую социальную среду, они, как правило, мучительно страдали от стеснительности, тщетно пытались подавить волнения собственной плоти. Тем более, что — как и у прочих людей — в их сексуальности не все, не всегда было “каноническим”. Поэтому неудивительно, что аскетическую мораль в России насаждали и пропагандировали (в отличие от Запада) отнюдь не только консерваторы и представители церковных кругов. Немалую роль в этом “воспитании” сыграли и властители дум молодежи прошлого века, передовых слоев общества — лидеры радикальных общественных движений и их активные участники. l Темпераментный, чувственный и одновременно страшно застенчивый Виссарион Белинский был преследуем мыслью, что природа заклеймила его лицо “ проклятьем безобразия ” , из-за которого — полагал он — его не сможет полюбить ни одна женщина. Поэтому главной отдушиной для него стала страстная, неосознанно-гомоэротическая дружба, стержень которой составляли бесконечные интимные излияния параноидального свойства. “ Боткина я уже не люблю, как прежде, а просто влюблен в него и недавно сделал ему формально объяснение ” , — признавался Белинский своему главному наперснику тех лет (конец 1830-х годов), будущему выдающемуся анархисту Михаилу Бакунину.Весьма схожие переживания переполняли душу юного Николая Добролюбова. Шестнадцатилетним юношей он страстно привязался к своему семинарскому преподавателю И.М.Сладкопевцеву: “ Я никогда не поверял ему своих сердечных тайн, не имел даже надлежащей свободы в разговоре с ним, но при всем том — одна мысль: быть с ним, говорить с ним — делала меня счастливым, и после свидания с ним, особенно после вечера, проведенного с ним наедине, я долго-долго наслаждался воспоминанием и долго был под влиянием обаятельного голоса и обращения... Для него я готов был сделать все, не рассуждая о последствиях...” Я никогда не поверял ему своих сердечных тайн, не имел даже надлежащей свободы в разговоре с ним, но при всем том — одна мысль: быть с ним, говорить с ним — делала меня счастливым, и после свидания с ним, особенно после вечера, проведенного с ним наедине, я долго-долго наслаждался воспоминанием и долго был под влиянием обаятельного голоса и обращения... Для него я готов был сделать все, не рассуждая о последствиях...” Привязанность Добролюбова к Сладкопевцеву сохранилась и после отъезда последнего из города и поддерживалась письмами.Пытаясь разобраться как в этой привязанности, так и в других “ пороках ” , будущий критик был очень озабочен поисками аналогий в частной жизни великих людей. Благодаря Бога за то, что схожие ситуации ему было “сыскать ” весьма легко, он писал: “ Рассказывают наверное (то есть “наверняка”. — Н.П. ), что Фон-Визин и Гоголь были преданы онанизму, и этому обстоятельству приписывают даже душевное расстройство Гоголя что Фон-Визин и Гоголь были преданы онанизму, и этому обстоятельству приписывают даже душевное расстройство Гоголя ” , — писал он, весьма точно отражая уровень тогдашних медицинско-сексологических представлений о “вреде” самоудовлетворения.Страхом за приверженность этому “пороку” были проникнуты также дневниковые и эпистолярные размышления многих современников и “старших товарищей” Николая Добролюбова. Тот же Белинский, буквально соревнуясь с Михаилом Бакуниным в постыдных саморазоблачениях, в ответ на признание последнего о склонности к юношескому онанизму с жаром отвечал откровенностью на откровенность: “ Я начал тогда, когда ты кончил — 19-ти лет. Сначала я прибег к этому способу наслаждения вследствие робости с женщинами и неумения успевать у них. Продолжал же уже потому, что начал. Бывало в воображении рисуются сладострастные картины — голова и грудь болят, во всем теле жар и дрожь лихорадочная. Иногда удержусь, а иногда окончу гадкую мечту еще гадчайшей действительностью ...” Несмотря на постоянную “ потребность выговаривания ” , эти переживания тщательно скрывались от окружающих. Даже от друзей. “ Бывало Ст[анкевич] 1 , говоря о своих подвигах по сей части, спрашивал меня, не упражнялся ли я в этом благородном и свободном искусстве . Я краснел, делал благочестивую и невинную рожу и отрицался ” . И ниже выражал уверенность в том, что теперь, когда и он сам, и Михаил Бакунин признались друг другу в “ гадкой слабости”, их дружба наверняка станет вечной...Характерно, что все эти побуждения к откровенным излияниям навсегда прекратились после женитьбы В.Г.Белинского. Весьма похоже реагировал на невозможность подавить молодую чувственность младший современник Белинского — Н.Г.Чернышевский. Проблема соотношения любви и дружбы, которые он рисовал в своем воображении весьма возвышенно, и вульгарной чувственности, которой он мучительно стыдился, занимала немалое место в текстах его дневников. Двадцатилетний писатель (вероятно, и в страшном сне не предполагавший, что кто-то спустя столетие с лишним будет вчитываться в его сокровенные мысли) признавался: “... я знаю, я легко увлекаюсь и к мужчинам, а ведь к девушкам или вообще к женщинам мне не случалось никогда увлекаться. (Я говорю это в хорошем смысле, потому что если от физического настроения чувствую себя неспокойно, это не от лица, а от пола, и этого я стыжусь.)”Далее он с ужасом пытался разобраться в своих “бедах ” , с тревогой восклицая: “ Сколько за мною тайных мерзостей, которых никто не предполагает! Например, разглядывание (существительное здесь умышленно не названо автором. — Н.П. ) во время сна у детей и сестры и проч. ...” Через несколько дней он записал: “ Ночью я проснулся: по-прежнему хотелось подойти и приложить... (cнова пропуск автора. — Н.П. ) к женщине, как бывало раньше...” А спустя еще два дня Чернышевский признался: “ Ночью снова чорт дернул подходить к Марье и Анне (горничные ) и ощупывать их и на голые части ног класть свой... Когда подходил, сильно билось сердце, но когда приложил — ничего не стало...” и ощупывать их и на голые части ног класть свой... Когда подходил, сильно билось сердце, но когда приложил — ничего не стало...”Стремление преодолеть в себе “ тайные мерзости” в сочетании с невозможностью подавить юношескую гиперсексуальность порождало в сознании социально ориентированных молодых радикалов тяжелейший психологический стресс. 11 августа 1848 года Николай Чернышевский (как следует из его дневников) и его ближайший друг Василий Лободовский оба “ сказали, поправляя у себя в штанах: “Скверно, что нам дана эта вещь ...”Ни в гомоэротизме, ни в раздвоенности чувственности и нежности, ни тем более во влечении к женщинам у всех этих властителей дум, разумеется, не было ничего исключительного. Подобные переживания были и будут свойственны бесчисленным юношам прошедших и будущих столетий и в России, и на Западе. Можно, однако, отметить некоторую “национальную специфику” в сексуальной культуре россиян. Она впервые была замечена Василием Розановым, а ныне исследуется и обосновывается Дмитрием Галковским. Речь идет об особой склонности “совершать любовное преступление в одиночку”, об онанизме. Тема эта не случайно присутствовала на страницах дневников и писем буквально всех радикальных демократов прошлого столетия. Онанизм как форма замещения чувственных переживаний, которые способна доставить женщина, “отзывался” в непростой и нестабильной социальной действительности России XIX века существованием внутренне бессильных людей, живших почти исключительно общественно-политическими вопросами. “Рассогласованность” мира законов и действительности, ощущение ирреальности умозрительных социальных конструкций, рождавшихся в воспаленном воображении тех, кто был охвачен “революционным нетерпением”, вполне соответствовали (или, как обычно говорят психоло- ги, — были гомологичны) мастурбационной тревожности. Все страхи, связанные с онанизмом, объяснялись в конечном счете катастрофически низким уровнем российской сексуальной культуры даже в высших, образованных социальных слоях. Именно этим объясняется то, что русская литература и публицистика классического “золотого века” с настойчивостью, достойной лучшего применения, старались сформировать у читателей (особенно молодых) образ большой возвышенной любви, начисто лишенной какого-либо эротического звучания или оттенка. Век Мопассана и Флобера во Франции родил в России образ Женщины, главным достоинством которой была бы возможность “ делить свои мысли до такой степени ” , чтобы с нею было возможно вместе читать и обсуждать “новые произведения ” . Умевший, по словам Н.А.Некрасова “рассудку страсти подчинять” Н.А.Добролюбов, грезя о такой спутнице жизни, писал, что тогда “ был бы счастлив и ничего не хотел боле .. . Увы, такой женщины нет , — писал он. — Сознание полной бесплодности и вечной неосуществимости этого желания гнетет и мучит меня, наполняет тоской, злостью, завистью ...” . Описывая, как сестры его учеников, к которым он вожделел, смотрят на него иронично и свысока, он мазохистски упрекал сам себя, что спит с проституткой, которую никогда не сможет полюбить, “ потому что нельзя любить женщины, над которой осознаешь свое превосходство...”. Отдав свои высокие “мечты, надежды, помышленья” Отчизне в самом широком понимании этого слова, он добровольно (подобно монаху-аскету) оградил себя от нормальной чувственности, которую именовал “ животными отношениями” и оценивал однозначно: “ Все это грязно, жалко, меркантильно, недостойно человека... ”
|